Навсегда расстаемся с тобой


Навсегда расстаемся с тобой невеселые размышления о горечи разлуки и том, как время и судьба меняют человека, его отношение к миру, к прошлому и к любимой в стихотворении «То не Муза воды набирает в рот»: Навсегда расстаемся с тобой, дружок.

При жизни Иосифу Бродскому редко удавалось прочитать беспристрастное слово о своем творчестве – судьба бросала слишком яркий отсвет на его тексты. В «самиздате», в эмигрантских изданиях, а с началом «перестройки» и в России появилось несколько весьма интересных статей, но осмысление творчества Бродского в целом – дело будущего…и весьма сложное дело. Его ироническая, насквозь противоречивая поэзия не укладывается ни в какие концепции.

В зрелые годы Бродский не любил разговоров о своем творчестве. И вообще о литературе. В его системе ценностей жизнь важнее литературы. При этом он не видел в жизни ничего, «кроме отчаяния, неврастении и страха смерти». Кроме страдания и сострадания.
Но стихи Бродского спорят с автором: есть, есть кое-что, кроме отчаяния и неврастении…
Даже самые мрачные и холодные тексты Бродского очень утешительны. Об одиночестве, отчаянии и безысходности он говорит с таким жаром, какого не достигал ни один его современник в стихах о счастливой любви и братском соединении с людьми.


«То не Муза воды набирает в рот…»

То не Муза воды набирает в рот.
То, должно, крепкий сон молодца берет.
И махнувшая вслед голубым платком
наезжает на грудь паровым катком.

И не встать ни раком, ни так словам,
как назад в осиновый строй дровам.
И глазами по наволочке лицо
растекается, как по сковороде яйцо.

Горячей ли тебе под сукном шести
одеял в том садке, где — Господь прости —
точно рыба — воздух, сырой губой
я хватал то, что было тогда тобой?

Я бы заячьи уши пришил к лицу,
наглотался б в лесах за тебя свинцу,
но и в черном пруду из дурных коряг
я бы всплыл пред тобой, как не смог «Варяг».

Но, видать, не судьба, и года не те.
И уже седина стыдно молвить — где.
Больше длинных жил, чем для них кровей,
да и мысли мертвых кустов кривей.

Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него — и потом сотри.

1980

Бродский Иосиф Александрович (24 мая 1940, Ленинград — 28 января 1996, Нью-Йорк), русский поэт, прозаик, эссеист, переводчик, автор пьес; писал также на английском языке.


1972 эмигрировал в США. В стихах (сборники «Остановка в пустыне», 1967, «Конец прекрасной эпохи», «Часть речи», оба 1972, «Урания», 1987) осмысление мира как единого метафизического и культурного целого. Отличительные черты стиля — жёсткость и скрытая патетика, ирония и надлом (ранний Бродский), медитативность, реализуемая через обращение к усложнённым ассоциативным образам, культурным реминисценциям (иногда приводящее к герметичности поэтического пространства). Эссе, рассказы, пьесы, переводы. Нобелевская премия (1987), кавалер ордена Почётного легиона (1987), обладатель Оксфордской премии Honori Causa.

Источник: teatr.audio

1192321251111860

***

Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него, и потом сотри.

1980
(отрывок)

***

Заспорят ночью мать с отцом.
И фразы их с глухим концом
велят, не открывая глаз,
застыть к стене лицом.

Рыдает мать, отец молчит.
И козодой во тьме кричит.
Часы над головой стучат,
и в голове — стучит…

Их разговор бросает в дрожь
не оттого, что слышишь ложь,
а потому, что — их дитя —
ты сам на них похож:


молчишь, как он (вздохнуть нельзя),
как у нее, ползет слеза.
«Разбудишь сына». — «Нет, он спит».
Лежит, раскрыв глаза!

И слушать грех, и грех прервать.
Не громче, чем скрипит кровать,
в ночную пору то звучит,
что нужно им и нам скрывать.

Wystan Hugh Auden «Funeral blues» (1940)

Stop all the clocks, cut off the telephone,
Prevent the dog from barking with a juicy bone,
Silence the pianos and with muffled drum
Bring out the coffin, let the mourners come.

Let aeroplanes circle moaning overhead
Scribbling on the sky the message He is Dead
Put crepe bows round the white necks of the public doves,
Let the traffic policeman wear black cotton gloves.

He was me North, my South, my East and West,
My working week and my Sunday rest,
My noon, my midnight, my talk, my song
I thought that love would last for ever, I was wrong.

The stars are not wanted now: put out every one;
Pack up the moon and dismantle the sun;
Pour away the ocean and sweep up the wood,
For nothing now can ever come to any good.


Перевод Иосифа Бродского «Похоронный блюз»

Часы останови, забудь про телефон
И бобику дай кость, чтобы не тявкал он.
Накрой чехлом рояль; под барабана дробь
И всхлипыванья пусть теперь выносят гроб.


Пускай аэроплан, свой объясняя вой,
Начертит в небесах “Он мертв” над головой,
И лебедь в бабочку из крепа спрячет грусть,
Регулировщики – в перчатках черных пусть.

Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток,
Мой шестидневный труд, мой выходной восторг,
Слова и их мотив, местоимений сплав.
Любви, считал я, нет конца. Я был не прав.

Созвездья погаси и больше не смотри
Вверх. Упакуй луну и солнце разбери,
Слей в чашку океан, лес чисто подмети.
Отныне ничего в них больше не найти.

Postscriptum

Как жаль, что тем, чем стало для меня
твое существование, не стало
мое существование для тебя.
…В который раз на старом пустыре
я запускаю в проволочный космос
свой медный грош, увенчанный гербом,
в отчаянной попытке возвеличить
момент соединения… Увы,
тому, кто не умеет заменить
собой весь мир, обычно остается
крутить щербатый телефонный диск,
как стол на спиритическом сеансе,
покуда призрак не ответит эхом
последним воплям зуммера в ночи.

***

Прощай, позабудь – и не обессудь,
А письма сожги, как мост.
Да будет мужественным твой путь,
Да будет он прям и прост!
Да будет во мгле для тебя гореть
Звездная мишура,
Да будет надежда ладони греть
У твоего костра.
Да будут метели, снега и дожди
Да бешеный рев огня!
Да будет удач у тебя впереди
Больше, чем у меня.
Да будет могуч и прекрасен бой,
Кипящий в моей груди.
Я счастлив за тех, которым с тобой,
Может быть, по пути!
Прощай, позабудь – и не обессудь,
А письма сожги, как мост.
Да будет мужественным твой путь,
Да будет он прям и прост!


***

Топилась печь. Огонь дрожал во тьме.
Древесные угли чуть-чуть искрились.
Но мысли о зиме, о всей зиме,
каким-то странным образом роились.

Какой печалью нужно обладать,
чтоб вместо парка, что за три квартала,
пейзаж неясный долго вспоминать,
но знать, что больше нет его; не стало.

Да, понимать, что все пришло к концу
тому назад едва ль не за два века, —
но мыслями блуждать в ночном лесу
и все не слышать стука дровосека.

Стоят стволы, стоят кусты в ночи.
Вдали холмы лежат во тьме угрюмо.
Луна горит, как весь огонь в печи,
и жжет стволы. Но только нет в ней шума.

ноябрь 1962

Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигримов»
В. Шекспир

***

Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.

Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними поют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды горят над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,


да, останется прежним,
ослепительно снежным,
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.

И, значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
…И, значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
и быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам.
Одобрить ее поэтам.

***

Воротишься на родину. Ну что ж.
Гляди вокруг, кому еще ты нужен,
кому теперь в друзья ты попадешь?
Воротишься, купи себе на ужин

какого-нибудь сладкого вина,
смотри в окно и думай понемногу:
во всем твоя одна, твоя вина,
и хорошо. Спасибо. Слава Богу.

Как хорошо, что некого винить,
как хорошо, что ты никем не связан,
как хорошо, что до смерти любить
тебя никто на свете не обязан.

Как хорошо, что никогда во тьму
ничья рука тебя не провожала,
как хорошо на свете одному
идти пешком с шумящего вокзала.

Как хорошо, на родину спеша,
поймать себя в словах неоткровенных
и вдруг понять, как медленно душа
заботится о новых переменах.

Море

Когда так много позади
всего, в особенности — горя,
поддержки чьей-нибудь не жди,
сядь в поезд, высадись у моря.


Оно обширнее. Оно
и глубже. Это превосходство —
не слишком радостное. Но
уж если чувствовать сиротство,
то лучше в тех местах, чей вид
волнует, нежели язвит.

***

Мои слова, я думаю, умрут,
и время улыбнется, торжествуя,
сопроводив мой безотрадный труд
в соседнюю природу неживую.

В былом, в грядущем, в тайнах бытия,
в пространстве том, где рыщут астронавты,
в морях бескрайних — в целом мире я
не вижу для себя уж лестной правды.

Поэта долг — пытаться единить
края разрыва меж душой и телом.
Талант — игла. И только голос — нить.
И только смерть всему шитью — пределом.

1963

Михаилу Барышникову

***

Классический балет есть замок красоты,
чьи нежные жильцы от прозы дней суровой
пиликающей ямой оркестровой
отделены. И задраны мосты.

В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад,
и, крылышкуя скорописью ляжек,
красавица, с которою не ляжешь,
одним прыжком выпархивает в сад.

Мы видим силы зла в коричневом трико,
и ангела добра в невыразимой пачке.
И в силах пробудить от элизийской спячки
овация Чайковского и Ко.

Классический балет! Искусство лучших дней!
Когда шипел ваш грог, и целовали в обе,
и мчались лихачи, и пелось бобэоби,
и ежели был враг, то он был — маршал Ней.

В зрачках городовых желтели купола.
В каких рождались, в тех и умирали гнездах.
И если что-нибудь взлетало в воздух,
то был не мост, а Павлова была.


Как славно ввечеру, вдали Всея Руси,
Барышникова зреть. Талант его не стерся!
Усилие ноги и судорога торса
с вращением вкруг собственной оси

рождают тот полет, которого душа
как в девках заждалась, готовая озлиться!
А что насчет того, где выйдет приземлиться, —
земля везде тверда; рекомендую США.

БАБОЧКА

I

Сказать, что ты мертва?
Но ты жила лишь сутки.
Как много грусти в шутке
Творца! едва
могу произнести
«жила» — единство даты
рожденья и когда ты
в моей горсти
рассыпалась, меня
смущает вычесть
одно из двух количеств
в пределах дня.

II

Затем, что дни для нас —
ничто. Всего лишь
ничто. Их не приколешь,
и пищей глаз
не сделаешь: они
на фоне белом,
не обладая телом,
незримы. Дни,
они как ты; верней,
что может весить
уменьшенный раз в десять
один из дней?

III

Сказать, что вовсе нет
тебя? Но что же
в руке моей так схоже
с тобой? и цвет —
не плод небытия.
По чьей подсказке
и так кладутся краски?
Навряд ли я,
бормочущий комок
слов, чуждых цвету,
вообразить бы эту
палитру смог.

IV

На крылышках твоих
зрачки, ресницы —
красавицы ли, птицы —
обрывки чьих,
скажи мне, это лиц,
портрет летучий?
Каких, скажи, твой случай
частиц, крупиц
являет натюрморт:
вещей, плодов ли?
и даже рыбной ловли
трофей простерт.


V

Возможно, ты — пейзаж,
и, взявши лупу,
я обнаружу группу
нимф, пляску, пляж.
Светло ли там, как днем?
иль там уныло,
как ночью? и светило
какое в нем
взошло на небосклон?
чьи в нем фигуры?
Скажи, с какой натуры
был сделан он?

VI

Я думаю, что ты —
и то, и это:
звезды, лица, предмета
в тебе черты.
Кто был тот ювелир,
что, бровь не хмуря,
нанес в миниатюре
на них тот мир,
что сводит нас с ума,
берет нас в клещи,
где ты, как мысль о вещи,
мы — вещь сама.

VII

Скажи, зачем узор
такой был даден
тебе всего лишь на день
в краю озер,
чья амальгама впрок
хранит пространство?
А ты лишаешь шанса
столь краткий срок
попасть в сачок,
затрепетать в ладони,
в момент погони
пленить зрачок.

VIII

Ты не ответишь мне
не по причине
застенчивости и не
со зла, и не
затем, что ты мертва.
Жива, мертва ли —
но каждой божьей твари
как знак родства
дарован голос для
общенья, пенья:
продления мгновенья,
минуты, дня.

IX

А ты — ты лишена
сего залога.
Но, рассуждая строго,
так лучше: на
кой ляд быть у небес
в долгу, в реестре.
Не сокрушайся ж, если
твой век, твой вес
достойны немоты:
звук — тоже бремя.
Бесплотнее, чем время,
беззвучней ты.


X

Не ощущая, не
дожив до страха,
ты вьешься легче праха
над клумбой, вне
похожих на тюрьму
с ее удушьем
минувшего с грядущим,
и потому
когда летишь на луг
желая корму,
приобретает форму
сам воздух вдруг.

XI

Так делает перо,
скользя по глади
расчерченной тетради,
не зная про
судьбу своей строки,
где мудрость, ересь
смешались, но доверясь
толчкам руки,
в чьих пальцах бьется речь
вполне немая,
не пыль с цветка снимая,
но тяжесть с плеч.

XII

Такая красота
и срок столь краткий,
соединясь, догадкой
кривят уста:
не высказать ясней,
что в самом деле
мир создан был без цели,
а если с ней,
то цель — не мы.
Друг-энтомолог,
для света нет иголок
и нет для тьмы.

II

Сказать тебе «Прощай»?
как форме суток?
есть люди, чей рассудок
стрижет лишай
забвенья; но взгляни:
тому виною
лишь то, что за спиною
у них не дни
с постелью на двоих,
не сны дремучи,
не прошлое — но тучи
сестер твоих!

XIV

Ты лучше, чем Ничто.
Верней: ты ближе
и зримее. Внутри же
на все сто
ты родственна ему.
В твоем полете
оно достигло плоти;
и потому
ты в сутолоке дневной
достойна взгляда
как легкая преграда
меж ним и мной.

Источник: neznakomka-18.livejournal.com

Дождливым вечером осени 2008 года Антон Носик вышел после эфира на радиостанции «Эхо Москвы» на Новый Арбат. Проголосовал. Остановилась оранжевая «Шкода Фабия». «Мне в аэропорт, но сперва — за вещами, — сказал Носик. — Времени — сорок минут. Успеете?» Водитель кивнул. И они поехали. «Знаете, я сейчас интересную такую программу по радио слушал. Не во всем согласен, но очень так, полемично, там говорил один человек, не запомнил, как его зовут», — завел разговор водитель.

Так Антон Носик познакомился со Спартаком.

Они заехали за вещами на метро «Юго-Западная» и впритык успели во «Внуково». Выходя из машины, Носик вручил Спартаку связку ключей, объяснил, куда заехать, чтобы покормить кошек, и сказал: «Когда я вернусь, поступаете ко мне на работу. Согласны?» Спартак кивнул.

«С тех пор мы стали одним целым: я жил его жизнью, а он — моей», — говорит Спартак.

Эти девять совместных лет они обращались друг к другу на «вы». Даже когда в сложных дорожных ситуациях, споря с навигатором, но не переставая говорить по телефону, Носик в сердцах говорил: «Спартак, да вы ох*ели! Нам надо было направо» — Спартак с достоинством отвечал: «Сами вы ох*ели, Антон. Я правильно ехал, а вы меня сбиваете».

У Спартака была связка ключей от квартир и офисов, в которых жил или которые снимал Носик. У него хранились все кредитные карточки, потому что совершенно в любой момент жизни могло потребоваться перевести кому-то деньги, решить какой-то вопрос или просто кого-то спасти.

«Любые моменты жизни» случались постоянно: вот на лестничной клетке Носик знакомится с беременной женщиной, отец ребенка которой, известный человек, отцом быть не хочет, и это тупик. Почему она рассказывает об этом Носику? Неясно. Но Носик уже сажает ее в оранжевую «Шкоду» к Спартаку, и они несутся куда-то, где она будет работать и сейчас, и после рождения ребенка. Или, например, на «Водном стадионе» дедушка потерял очки, а потом потерял кота. Носик со Спартаком сажают дедушку в машину, покупают очки, ищут кота, находят ободранным, едут в ветеринарку. Или, например, одна проститутка разочаровалась в жизни. И вот — она уже едет в оранжевой «Шкоде Фабии», подруливает к одному из медиаофисов столицы: теперь это место ее работы.

В этой «Шкоде» — точка доступа wifi «мутинпудак», набор одеял, стаканов, проводов и гаджетов примерно на все случаи жизни. Оранжевая «Шкода Фабия» время от времени украшалась белой лентой, стикером «Навальный» или еще каким-то постером, который притаскивал Носик, потому что это не просто машина — это передвижной дом, офис и еще что-то большее.

Примерно все, кто так или иначе был знаком с Антоном, однажды ездили с ним в оранжевой «Шкоде Фабии»: олигархи и студентки, топ-менеджеры и случайно подобранные бомжи, журналисты, политики, артистки — кто угодно. Будучи совершенно определенно гражданином двадцать первого века, Носик не разделял высокое и низкое, важных и неважных, «полезных» и «бессмысленных» людей. Он никогда этого четко не формулировал, было очевидно. Феноменальное образование, разносторонние и часто глубокие научные интересы не мешали ему находить темы для разговора с кем угодно: однажды он прочел лекцию по итальянской живописи в очереди в сберкассе на «Речном вокзале», в другой раз объяснял алфавит иврита 10-летнему мальчику (тот понял), а еще как-то рассказывал в общих чертах о римском праве пассажирам задержанного рейса «Аэрофлота» в Стамбуле — прямо у стойки регистрации.

Люди в жизни Носика появлялись с фантастической скоростью и космической беспорядочностью. Потом, впрочем, оказывалось, что у всего этого есть космический же порядок: каждому он придумывал и место, и возможность принести пользу. А потом все знакомые ему знакомились между собой, дружили, влюблялись, организовывали компании и фонды, меняли и двигали вперед мир. Недостижимый уровень менеджмента.

Людей, собранных вокруг себя Носиком, оказалось гораздо больше, чем может вместить в себя понятие «тусовка», или «люди с хорошими лицами», или «мы», или «наше поколение». Это стало понятно по географии и тональности воспоминаний, лавинообразно заполнивших интернет в день, когда стало известно о его смерти. О любви и благодарности писали те, от кого по многим причинам этого трудно было ожидать. Оказалось — это ошибка. Ее приятно признать.

Вместо традиционных фотографий люди, горюющие по Антону, размещали скриншоты переписки с Носиком. И это было поразительно: для каждого в своей огромной вселенной он находил время, слова, тему разговора. И, значит, его биография — первый в истории страны случай — написана не кем-то, осмыслившим жизнь медиаменеджера, блогера и общественного деятеля Антона Носика со стороны, отстраненно, а именно что самой жизнью, самим Антоном, очевидными словами и поступками, переменами в жизни тех, до кого он успел дотянуться.

Водителя Антона Носика Спартака знали, кажется, все, кто так или иначе был знаком с Антоном. Телефон Спартака был тоже, кажется, почти у всех.

Спартак всегда слушал эфиры, в которых участвовал Носик, помнил обо всех, кого когда-то по просьбе Носика подвозил, кому что-то завозил, кому помогал, о ком Антон нежно отзывался. Спартак брал слово во всех разговорах, которые Антон вел в своей машине с кем бы то ни было. Спартак — отличный собеседник, очень мягкий. Резко он реагировал, только когда Носик кому-то очередному с подростковым вызовом рассказывал о своей мечте умереть мгновенной смертью, молодым. «Антон, не говорите ерунды, просто не смейте», — огрызался Спартак.

«Спартак, вбивайте Наркомфин, едем», — командовал Носик. Выходя из машины, традиционно подшучивал над насупившимся Спартаком: «Навсегда расстаемся с тобой, дружок. Нарисуй на бумаге простой кружок». «Все. Хватит», — Спартак все равно сердился, но уже меньше. От Носика Спартак знал много стихов и Бродского, и других, разбирался в политике, журналистике и людях, потому что перевидал их столько, сколько обычная человеческая жизнь, наверное, вместить не может. Но жизнь Антона Носика вмещала с легкостью. И, выходит, жизнь Спартака — тоже.

«Я жил его жизнью, а он моей. И я не знаю, как я буду жить дальше», — говорит Спартак.

И так, кажется, у всех.

Источник: www.colta.ru


Leave a Comment

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.